Заметно меняется в 20 — 30-е годы по сравнению с ранними книгами тональность того романа любви, который до революции временами охватывал почти все содержание лирики Ахматовой и о котором многие писали как о главном достижении поэтессы.

Оттого что лирика Ахматовой на протяжении всего послереволюционного двадцатилетия постоянно расширялась, вбирая в себя все новые и новые, раньше не свойственные ей области, любовный роман, не перестав быть главенствующим, все же занял теперь в ней лишь одну из поэтических территорий. Однако инерция читательского восприятия была настолько велика, что Ахматова и в эти годы, ознаменованные обращением ее к гражданской, философской и публицистической лирике, все же представлялась глазам большинства как исключительно художник любовного чувства. Но это было далеко не так.

Разумеется, расширение диапазона поэзии, явившееся следствием перемен в миропонимании и мироощущении поэтессы, не могло, в свою очередь, не повлиять на тональность и характер собственно любовной лирики. Правда, некоторые характерные ее особенности остались прежними. Любовный эпизод, например, как и раньше, выступает перед нами в своеобразном ахматовском обличье: он, в частности, никогда последовательно не развернут, в нем обычно нет ни конца, ни начала; любовное признание, отчаяние или мольба, составляющие стихотворение, всегда кажутся читателю как бы обрывком случайно подслушанного разговора, который начался не при нас и завершения которого мы тоже не услышим:

А, ты думал — я тоже такая,

Что можно забыть меня.

И что брошусь, моля и рыдая,

Под копыта гнедого коня.

Или стану просить у знахарок

В наговорной воде корешок

И пришлю тебе страшный подарок

Мой заветный душистый платок.

Будь же проклят.

Ни стоном, ни взглядом

Окаянной души не коснусь,

Но клянусь тебе ангельским садом,

Чудотворной иконой клянусь

И ночей наших пламенным чадом

Я к тебе никогда не вернусь.

Эта особенность ахматовской любовной лирики, полной недоговоренностей, намеков, уходящей в далекую глубину подтекста, придает ей истинную своеобразность. Героиня ахматовских стихов, чаще всего говорящая как бы сама с собой в состоянии порыва, полубреда или экстаза, не считает, естественно, нужным, да и не может дополнительно разъяснять и растолковывать нам все происходящее. Передаются лишь основные сигналы чувств, без расшифровки, без комментариев, наспех — по торопливой азбуке любви. Подразумевается, что степень душевной близости чудодейственно поможет нам понять как недостающие звенья, так и общий смысл только что происшедшей драмы. Отсюда — впечатление крайней интимности, предельной откровенности и сердечной открытости этой лирики, что кажется неожиданным и парадоксальным, если вспомнить ее одновременную закодированность и субъективность.

Кое-как удалось разлучиться

И постылый огонь потушить.

Враг мой вечный, пора научиться

Вам кого-нибудь вправду любить.

Я-то вольная. Все мне забава,

Ночью Муза слетит утешать,

А на утро притащится слава

Погремушкой над ухом трещать.

Обо мне и молиться не стоит

И, уйдя, оглянуться назад…

Черный ветер меня успокоит.

Веселит золотой листопад.

Как подарок, приму я разлуку

И забвение, как благодать.

Но, скажи мне, на крестную муку

Ты другую посмеешь послать?

Цветаева как-то писала, что настоящие стихи быт обычно “перемалывают”, подобно тому, как цветок, радующий нас красотой и изяществом, гармонией и чистотой, тоже “перемолол” черную землю. Она горячо протестовала против попыток иных критиков или литературоведов, а равно и читателей обязательно докопаться до земли, до того перегноя жизни, что послужил “пищей” для возникновения красоты цветка. С этой точки зрения она страстно протестовала против обязательного и буквалистского комментирования. В известной мере она, конечно, права. Так ли нам уж важно, что послужило житейской первопричиной для возникновения стихотворения “Кое-как удалось разлучиться…”? Может быть, Ахматова имела в виду разрыв отношений со своим вторым мужем В. Шилейко, поэтом, переводчиком и ученым-ассирологом, за которого она вышла замуж после своего развода с Н. Гумилевым? А может быть, она имела в виду свой роман с известным композитором Артуром Лурье?.. Могли быть и другие поводы. Ахматова не дает нам ни малейшей возможности догадаться и судить о конкретной жизненной ситуации, продиктовавшей ей это стихотворение. Главное в стихотворении, что нас захватывает, это страстная напряженность чувства, его ураганность, а также и та беспрекословность решений, которая вырисовывает перед нашими глазами личность незаурядную и сильную.

О том же и почти так же говорит и другое стихотворение, относящееся к тому же году, что и только что процитированное:

Пусть голоса органа снова грянут,

Как первая весенняя гроза;

Из-за плеча твоей невесты глянут

Мои полузакрытые глаза.

Прощай, прощай, будь счастлив, друг прекрасный,

Верну тебе твой радостный обет,

Но берегись твоей подруге страстной

Поведать мой неповторимый бред, —

Затем, что он пронижет жгучим ядом

Ваш благостный, ваш радостный союз…

А я иду владеть чудесным садом,

Где шелест трав и восклицанья муз.

А. Блок в своих “Записных книжках” приводит высказывание Дж. Рескина, которое отчасти проливает свет на эту особенность лирики Ахматовой. “Благотворное действие искусства, — писал Дж. Рескин, — обусловлено (также, кроме дидактичности) его особым даром сокрытия неведомой истины, до которой вы доберетесь только путем терпеливого откапывания; истина эта запрятана и заперта нарочно для того, чтобы вы не могли достать ее, пока не скуете, предварительно, подходящий ключ в своем горниле”.

Ахматова не боится быть откровенной в своих интимных признаниях и мольбах, так как уверена, что ее поймут лишь те, кто обладает тем же шифром любви. Поэтому она не считает нужным что-либо объяснять и дополнительно описывать. Форма случайно и мгновенно вырвавшейся речи, которую может подслушать каждый проходящий мимо или стоящий поблизости, но не каждый может понять, позволяет ей быть лапидарной, нераспространенной и многозначительной.

Эта особенность, как видим, полностью сохраняется и в лирике 20 — 30-х годов. Сохраняется и предельная концентрированность содержания самого эпизода, лежащего в основе стихотворения. У Ахматовой никогда не было вялых, аморфных или описательных любовных стихов. Они всегда драматичны и предельно напряженны, смятенны. У нее редки стихи, описывающие радость установившейся, безбурной и безоблачной любви; Муза приходит к ней лишь в самые кульминационные моменты, переживаемые чувством, когда оно или предано, или иссякает:

…Тебе я милой не была,

Ты мне постыл. А пытка длилась,

И как преступница томилась

Любовь, исполненная зла.

То словно брат. Молчишь, сердит.

Но если встретимся глазами,

Тебе клянусь я небесами,

В огне расплавится гранит.

Сама Ахматова не однажды ассоциировала волнения своей любви с великой и нетленной “Песнью Песней” из Библии:

А в Библии красный кленовый лист

Заложен на Песне Песней…

Стихи Ахматовой о любви патетичны. Но стихи ранней Ахматовой — в “Вечере” и в “Четках” — менее духовны, в них больше мятущейся чувственности, суетных обид, слабости; чувствуется, что они выходят из обыденной сферы, из привычек среды, из навыков воспитания, из унаследованных представлений… Вспоминали в связи с этим слова А. Блока, будто бы сказанные по поводу некоторых ахматовских стихов, что она пишет перед мужчиной, а надо бы перед Богом…

Начиная уже с “Белой стаи”, но особенно в “Подорожнике”, “Anno Domini” и в позднейших циклах любовное чувство приобретает у нее более широкий и более духовный характер. От этого оно не сделалось менее сильным. Наоборот, стихи 20-х и 30-х годов, посвященные любви идут по самым вершинам человеческого духа. Они не подчиняют себе всей жизни, всего существования, как это было прежде, но зато все существование, вся жизнь вносят в любовные переживания всю массу присущих им оттенков. Наполнившись этим огромным содержанием, любовь стала не только несравненно более богатой и многоцветной, но — и по-настоящему трагедийной. Библейская, торжественная приподнятость ахматовских любовных стихов этого периода объясняется подлинной высотой, торжественностью и патетичностью заключенного в них чувства. Вот одно из подобных стихотворений:

Небывалая осень построила купол высокий,

Был приказ облакам этот купол собой не темнить.

И дивилися люди: проходят сентябрьские сроки,

А куда провалились студеные, влажные дни?

Изумрудною стала вода замутненных каналов,

И крапива запахла, как розы, но только сильней.

Было душно от зорь, нестерпимых, бесовских и алых,

Их запомнили все мы до конца наших дней.

Было солнце таким, как вошедший в столицу мятежник,

И весенняя осень так жадно ласкалась к нему,

Что казалось — сейчас забелеет прозрачный подснежник…

Вот когда подошел ты, спокойный, к крыльцу моему.

Трудно назвать в мировой поэзии более триумфальное и патетическое изображение того, как приближается возлюбленный.

Любовная лирика Ахматовой неизбежно приводит всякого к воспоминаниям о Тютчеве. Бурное столкновение страстей, тютчевский “поединок роковой” — все это воскресло у Ахматовой. Сходство еще более усиливается, если вспомнить, что она, как и Тютчев, импровизатор — и в своем чувстве, и в своем стихе. Много раз говорит Ахматова, например, о первостепенном значении для нее чистого вдохновения, о том, что она не представляет, как можно писать по заранее обдуманному плану, что ей кажется, будто временами за плечами у нее стоит Муза…

И просто продиктованные строчки

Ложатся в белоснежную тетрадь.

Она не раз повторяла эту мысль. Так, еще в стихотворении “Муза” (1924), вошедшем в цикл “Тайны ремесла”, Ахматова писала:

Когда я ночью жду ее прихода,

Жизнь, кажется, висит на волоске.

Что почести, что юность, что свобода

Пред милой гостьей с дудочкой в руке.

И вот вошла. Откинув покрывало,

Внимательно взглянула на меня.

Ей говорю: “Ты ль Данту диктовала

Страницы Ада?” Отвечает: “Я”.

О том же и в стихотворении 1956 года “Сон”:

Чем отплачу за царственный подарок?

Куда идти и с кем торжествовать?

И вот пишу как прежде, без помарок,

Мои стихи в сожженную тетрадь.

Это не означает, что она не переделывала стихов. Много раз, например, дополнялась и перерабатывалась “Поэма без героя”, десятилетиями совершенствовалась “Мелхола”; иногда менялись, хотя и редко, строфы и строчки в старых стихах. Будучи мастером, знающим “тайны ремесла”, Ахматова точна и скрупулезна в выборе слов и в их расположении. Но чисто импульсивное, импровизаторское начало в ней, действительно, очень сильно. Все ее любовные стихи, по своему первичному толчку, по своему произвольному течению, возникающему так же внезапно, как и внезапно исчезающему, по своей обрывочности и бесфабульности, — тоже есть чистейшая импровизация. Да, в сущности, здесь и не могло быть иначе: “роковой” тютчевский поединок, составляющий их содержание, представляет собой мгновенную вспышку страстей, смертельное единоборство двух одинаково сильных противников, из которых один должен или сдаться, или погибнуть, а другой — победить.

Не тайны и не печали,

Не мудрой воли судьбы

Эти встречи всегда оставляли

Впечатление борьбы.

Я, с утра угадав минуту,

Когда ты ко мне войдешь,

Ощущала в руках согнутых

Слабо колющую дрожь…

Марина Цветаева в одном из стихотворений, посвященных Анне Ахматовой, писала, что ее “смертелен гнев и смертельна — милость”. И действительно, какой-либо срединности, сглаженности конфликта, временной договоренности двух враждующих сторон с постепенным переходом к плавности отношений тут чаще всего даже и не предполагается. “И как преступница томилась любовь, исполненная зла”. Ее любовные стихи, где неожиданные мольбы перемешаны с проклятиями, где все резко контрастно и безысходно, где победительная власть над сердцем сменяется ощущением опустошенности, а нежность соседствует с яростью, где тихий шепот признания перебивается грубым языком ультиматумов и приказов, — в этих бурнопламенных выкриках и пророчествах чувствуется подспудная, невысказанная и тоже тютчевская мысль об игралищах мрачных страстей, произвольно вздымающих человеческую судьбу на своих крутых темных волнах. “О, как убийственно мы любим” — Ахматова, конечно же, не прошла мимо этой стороны тютчевского миропонимания. Характерно, что нередко любовь, ее победительная властная сила оказывается в ее стихах, к ужасу и смятению героини, обращенной против самой же… любви!

Я гибель накликала милым,

И гибли один за другим.

О, горе мне! Эти могилы

Предсказаны словом моим.

Как вороны кружатся, чуя

Горячую, свежую кровь,

Так дикие песни, ликуя,

Моя посылала любовь.

С тобою мне сладко и знойно.

Ты близок, как сердце в груди.

Дай руку мне, слушай спокойно.

Тебя заклинаю: уйди.

И пусть не узнаю я, где ты,

О Муза, его не зови,

Да будет живым, не воспетым

Моей не узнавший любви.

Лирика Ахматовой, не только любовная, рождается на самом стыке противоречий из соприкосновения Дня с Ночью и Бодрствования со Сном:

Когда бессонный мрак вокруг клокочет,

Тот солнечный, тот ландышевый клин

Врывается во тьму декабрьской ночи.

Интересно, что эпитеты “дневной” и “ночной”, внешне совершенно обычные, кажутся в ее стихе, если не знать их особого значения, странными, даже неуместными:

Уверенно в дверь постучится

И, прежний, веселый, дневной,

Войдет он и скажет: “Довольно,

Ты видишь, я тоже простыл”…

Характерно, что слово “дневной” синонимично здесь словам “веселый” и “уверенный”.

Так же, вслед за Тютчевым, могла бы она повторить знаменитые его слова:

Как океан объемлет шар земной,

Земная жизнь кругом объята снами…

Сны занимают в поэзии Ахматовой большое место.

Но — так или иначе — любовная лирика Ахматовой 20 — 30-х годов в несравненно большей степени, чем прежде, обращена к внутренней, потаенно-духовной жизни. Ведь и сны, являющиеся у нее одним из излюбленных художественных средств постижения тайной, сокрытой жизни души, свидетельствуют об этой устремленности художника внутрь, в себя, в тайное тайных вечно загадочного человеческого чувства. Стихи этого периода в общем более психологичны. Если в “Вечере” и “Четках” любовное чувство изображалось, как правило, с помощью крайне немногих вещных деталей (вспомним образ красного тюльпана), то сейчас, ни в малейшей степени не отказываясь от использования выразительного предметного штриха, Анна Ахматова, при всей своей экспрессивности, все же более пластична в непосредственном изображении психологического содержания.

Но пластичность ахматовского любовного стихотворения ни в малейшей мере не предполагает описательности, медленной текучести или повествовательности. Перед нами по-прежнему — взрыв, катастрофа, момент неимоверного напряжения двух противоборствующих сил, сошедшихся в роковом поединке, но зато теперь это затмившее все горизонты грозовое облако, мечущее громы и молнии, возникает во всей своей устрашающей красоте и могуществе, в неистовом клублении темных форм и ослепительной игре небесного света:

Но если встретимся глазами,

Тебе клянусь я небесами,

В огне расплавится гранит.

Недаром в одном из посвященных ей стихотворении Н. Гумилева Ахматова изображена с молниями в руке:

Она светла в часы томлений

И держит молнии в руке,

И четки сны ее, как тени

На райском огненном песке.

Заключение

Если расположить любовные стихи Ахматовой в определенном порядке, можно построить целую повесть со множеством мизансцен, перипетий, действующих лиц, случайных и неслучайных происшествий. Встречи и разлуки, нежность, чувство вины, разочарование, ревность, ожесточение, истома, поющая в сердце радость, несбывшиеся ожидания, самоотверженность, гордыня, грусть — в каких только гранях и изломах мы не видим любовь на страницах ахматовских книг.

В лирической героине Ахматовой, в душе самой поэтессы постоянно жила жгучая, требовательная мечта о любви истинно высокой, ничем не искаженной. Любовь у Ахматовой — грозное, повелительное, нравственно чистое, всепоглощающее чувство, заставляющее вспомнить библейскую строку: “Сильна, как смерть, любовь — и стрелы ее — стрелы огненные”.